Чем интересна и неинтересна поэзия Бориса Рыжего
Беседа автора «Сноба» Алексея Черникова с поэтом и культуртрегером Борисом Кутенковым — о том, какую лирическую метавселенную создал Рыжий, можно ли говорить о Рыжем как о концептуалисте, чем интересна его проза, похож ли он на стихотворную нейросеть и есть ли в Борисе Борисовиче хоть что-то индивидуальное.
Давайте сделаем нашу беседу живой и разыграем роли обвинителя и адвоката. Я, при всей моей любви к Рыжему, буду «нападать» на него, озвучивая основные претензии экспертного литературного сообщества в его адрес, а вы парируйте. Итак, первое. Бориса Борисовича часто выставляют жертвой собственного мифа. Дескать, он заигрался в поверхностную блатоту и романтизм, чересчур пытался нравиться, явил собой очень удобный и понятный образ — и поэтому не вырос во что-либо приличное, не смог взять ноту выше, исчерпался как поэт в самом начале. Мне трудно не согласиться с этим: по-моему, метод Рыжего — это компиляция, воспроизведение чужих интонаций, лексики и конкретных образов в наиболее доступных формах. Это приятно читается, вызывает радость мгновенного узнавания, пробивает на эмоции. Но в чем, собственно, авторская ценность Рыжего?
Меня долгие годы не устает поражать, как сочетаются в его стихах многочисленные переработанные аллюзии на литературные тексты — и умение остаться при этом экстравертным поэтом. В этом смысле он представляет для меня необъяснимую загадку, это просто-таки помешало мне написать о нем диссертацию, пришлось остановиться перед чем-то необъяснимым. Поэтому думаю, что «компиляция» — вообще не то слово: я бы вел речь о плодотворной интертекстуальности, диалоге с чужим словом, что вообще-то соответствует литературной традиции. Он скорее схож для меня, как ни странно, с Ахматовой: как в ее стихах очевидно двойное и тройное дно при внешней и обманчивой простоте, так и Рыжий гораздо более скрыт, чем кажется. Та же Ахматова сравнивала Пушкина с горном, который перемалывал все подряд, а на выходе получалось только пушкинское. Томас Элиот писал, что «талант одалживает, а гений ворует».
Связь Рыжего и с «очевидной» культурой — это Блок, Гандлевский, Рейн, то есть вполне, что называется, легитимные имена, — и с неочевидной ветвью советской традиции (вспомним его любовь к Владимиру Луговскому), и с романсовой лирикой (Полонский, Аполлон Григорьев) еще очень мало исследована. Не слышал ничего более вульгарного, чем разговоры о его «простоте» и «понятности». Более того, чем больше его перечитываю (недавно пришлось делать доклад на конференции к его дню рождения, потом выбирать пять лучших стихотворений к нынешней дате смерти), тем более он оказывается где-то «на глубине». Когда-то мне казалась странной фраза Михаила Айзенберга, сказанная им в интервью: с годами вопрос о сущности поэзии становится все более сложно разрешимым. Вроде бы по мере накопления профессионального опыта он должен проясняться. Но становится ясно, что наоборот.
Как всякий гений, Рыжий вызывает претензии разного свойства: и в недостаточной перевоплощенности житейского материала, и даже упреки социокультурного характера — от тех, кто не разделяет упоение эстетикой СССР. По поводу второго — ну, странно говорить о поэзии с мировоззренческой и социокультурной позиции, хотя, если таким образом рассуждает Валерий Шубинский, то и поспорить с ним интересно, поскольку нестандартно все, что он пишет. А насчет первого — думаю, один из его основных сюжетов, сюжет лирического двойничества, опровергает подобные разговоры. Здесь напрашиваются параллели с Высоцким. Кстати, связь Высоцкого и Рыжего еще до конца не проанализирована в «рыжеведении»: такие тексты, как «Мой герой ускользает во тьму…» или «Надиктуй мне стихи о любви…», представляют бесценный материал для исследований в этой области. Это по поводу «понятного образа» и «поверхностной блатоты».
Литпроцесс неизменно предъявляет каждому автору требование быть индивидуальным, являть хоть что-то новое. И под соусом новизны многими авторами выдается поток суггестивного многословного (или, наоборот, «минималистского») бреда. А насколько вообще «подлинная» поэзия (я понимаю всю условность этого определения) должна быть озабочена поиском новых эстетических решений и интонаций? Не переоценена ли сейчас авторская индивидуальность? Если да, то всю критику Рыжего можно считать изначально провальной — она просто исходит не из тех посылок и не из тех задач поэзии.
Я по-другому отношусь к понятию «суггестивный бред»: зачастую за этим определением кроется обычное пренебрежение к сложному тексту, раздражение перед попыткой его понять, невозможность принять элементарное правило — что поэтический текст далек от обыденной логики и поверхностного смысла и не обязан им соответствовать. «Трезвый» реципиент для меня — как раз тот, кто за видимым «бредом» способен разглядеть иную сущность. Между тем, конечно, понимаю и уязвимость Рыжего на этом уровне: его метрический репертуар довольно невелик, «смысл» из стихотворения нередко вычленим. Но думаю, это лишь должно призвать нас вслушаться в скрытое новаторство и событие стиха.
Поэту лучше быть озабоченным внутренним проживанием стихотворения. Во всяком случае, не желал бы такой озабоченности поэту: в противоположных случаях только заметнее его наморщенный лоб и жирный шрифт на нем. Прекрасно вижу сейчас перед собой таких «головных» авторов, озабоченных поисками формы, легитимных для своего круга, но при этом, конечно, очень искусственных. Выбранный метр — то, что идет изнутри личности, из органики, а не из сознательного трудного поиска. Рыжий, разумеется, рефлексировал над славой и взаимоотношениями с литпроцессом — но в процессе написания именно поддавался событию звука и слова: это чувствуется, это не подделать. Поэтому его интонация кажется очень естественной.
Рыжий — перворазрядный стилизатор, тонкий и рефлексивный читатель. Он — идеально натренированная нейросеть, высококлассная матрица, воспроизводящая поэтические тексты в определенной манере. И именно этой абсолютной личной бессодержательностью он и интересен на фоне вполне содержательных Гандлевского или Дениса Новикова. Может быть, то, чем занимался и в чем преуспел Рыжий, — вообще не поэзия, а какое-то альтернативное искусство? Его творческие цели как будто расходятся с тем, куда была устремлена отечественная поэзия с начала ХХ века — по крайней мере, те ее формы и традиции, которым на словах был верен Рыжий.
По поводу «альтернативного искусства» вы, конечно, загнули: обычно под этим принято понимать что-то, противоположное тому, что делал Рыжий, условно постмодернистское. Но у современного литературоведа Владимира Новикова есть термин «внеэстетическая поэзия» — так он обозначает ветвь лирики от Надсона до Асадова и, условно, Ах Астаховой и Солы Моновой; призывает к тому, чтобы учиться у этих авторов коммуникации, сродству с читателем, несмотря на примитивность их стихов. В этом смысле «внеэстетическая поэзия», конечно, альтернативна настоящей, хотя именно поэтому мне это определение кажется оксюморонным: слово «поэзия» само по себе оценочно. Но, слава богу, Рыжий к этим разговорам отношения не имеет. Его стихи способны вызвать «избирательное сродство» эмоционального свойства, затронуть душу — но этим не ограничиваются: в силу той же культурной нагруженности и рефлексивного двойничества. Говоря о коммуникации, мы можем за деревьями не увидеть леса, то есть задач поэзии. А слов «нейросеть» и «бессодержательность» в этом контексте вообще не понимаю.
Лирический мир Рыжего населен постоянными персонажами (в том числе реально существующими поэтами — от Петрарки и Якова Полонского до Рейна и Евтушенко) и едва ли не полностью сводится к нескольким повторяющимся на разные лады мотивам. При этом его центральный герой предстает перед читателем во множественных, хоть и однотипных амплуа: повеса-гусар, романтический проклятый поэт, печальный влюбленный юноша, боксер-меланхолик, порой — даже античный полубог… Кроме того, в стихах Рыжего очевидны следы чтения Пригова (он даже присвоил его «милицанера»). А почему до сих пор никто не рассматривал всю поэзию Бориса Борисовича как концептуалистское, чисто постмодернистское явление? Да, он противопоставлял себя концептуализму и верил в собственную искренность, но ведь авторам свойственно заблуждаться насчет себя. Тем более юным и стихийно одаренным, не научившимся управлять собственным голосом.
Да, конечно, персонажи Рыжего — это огромная и неисследованная тема: для меня здесь совершенно очевидна его попытка встраивания в широкий литературный процесс, внутреннего соответствия классике. Некоторые маркеры просто символизируют определенную значимость кого-то из классиков, другие направлены на подчеркивание некой особости поэта, принадлежность его к иному (порой — вполне определенному времени). Последнее, по-моему, наиболее интересно. Здесь есть у него и сравнение поэтов из своего ближайшего окружения с классиками: «как Л. Толстой перед могилой» (об Олеге Дозморове); «И я стою на площади Свердловска, / Где памятник поставят только мне» и другие примеры.
В последнем примере мы видим за плечами поэта огромный и мощный пласт традиции — не только русской, но и мировой культуры, от известного прецедентного текста, по-разному переосмысленного Горацием, Державиным и Пушкиным, — до ахматовского «А если когда-нибудь в этой стране / Поставить задумают памятник мне». В некоторых случаях доходит до попытки вписать себя в определенный ореол классиков, до сближенности, которая делает поэзию Рыжего не только одновременным сосуществованием культур, разных интертекстуальных слоев, но и существованием лирического героя в одном ряду с предшественниками. Один из примеров — «Вот и все, я побуду один / Александр, Иннокентий, Георгий» в финале одного из стихотворений.
Что касается связи с концептуализмом, то, думаю, параллели здесь будут натянутыми, но можно провести некоторое сопоставление с игрой вокруг советского. Хотя и очень уж она разная.
На каждом жизненном этапе Рыжий демонстрировал идеальное маркетинговое чутье и делал все, чтобы врезаться в русский культурный код, стать тем, с чем любому русскому человеку было бы легко идентифицировать себя. Родственные ему Гандлевский и Денис Новиков таких задач перед собой не ставили, Борис Борисович на их фоне — вне конкуренции. А не кажется ли вам, что главное достижение Рыжего-поэта — это именно создание собственной метавселенной и собственного мифа? Забавно, что в этом он парадоксальным образом близок… Лимонову.
Я не знаю ничего о его “маркетинговом чутье”. Помню напутствие Ольги Ермолаевой, зафиксированное в «Роттердамском дневнике»: «Вот вам все ручку жмут, а вы не тайте, Борис Борисович, не тайте» (часто они вертятся у меня в голове), вообще свидетельства об ощущении себя чужим, о собственной наивности. Хотя это и не вполне противоречит «правильным» дружбам. Если говорить о своеобразном “культурном маркетинге” — например, в «Роттердамском дневнике» есть интересная деталь: Рыжий вспоминает о том, как Рейн переоделся в пиджак Луговского и чувствует себя им. Дальше Рыжий пишет, что многие стихи Рейна мог бы написать Иосиф Александрович, будь он талантливее, а следовательно, человечнее. Это относится и к стихам самого Рыжего — написать стихи классика, перевоплотившись в него. Отсюда — возможность назвать свой текст «Стихотворение Аполлона Григорьева» и прочие свидетельства палимпсеста. «Это что-то задолго до Блока, / Это мог сочинить Огарев», — говорит Рыжий, одновременно цитируя Мандельштама («Я к смерти готов») и, опять-таки, показывая возможность сосуществования культуры в едином контексте. Вот о чем стоило бы рассуждать, а не о сомнительной «идентификации» с читателем.
Создание собственной метавселенной — необходимость для каждого поэта. Миф Рыжего настолько прекрасен, что его хочется переосмысливать вновь и вновь, — для меня это, помимо прочего, еще и миф о сложных взаимоотношениях жизни и смерти, упоении красотой последней, но и о неразделимости границ. Что скрывать — впервые я прочитал его мальчиком на этой волне романтизации и, думаю, я не исключение. Но хотелось бы, чтобы его читатель не остался на этом уровне, понял несколько больше.
Проза Рыжего — тот же «Роттердамский дневник» — попадает в поле внимания гораздо реже. Она интересна только как часть его лирической метавселенной, или в ней можно обнаружить какого-то неожиданного Рыжего, новую его оптику? И зачем он вообще обращался к этой форме литературного высказывания? Кажется, арсенал средств, применяемых им в поэзии, позволял рассказать и обо всех тех событиях и впечатлениях, которые мы найдем на страницах прозаического «Дневника».
О, это для меня таинственная проза. Ее жутковато читать: наплыв событий, фабульная беготня, и над всем — какая-то неуловимая надстройка, которая не дает до конца понять, что происходит, полностью не открывает нам этого героя: его хочется назвать квазибиографическим, а про жанр сейчас сказали бы «автофикшн». Эффект, на самом деле очень схожий с тем, который возникает от его стихов: как будто герой индифферентен всем происходящим событиям, при полной в них вовлеченности, находится где-то по ту сторону.
Думаю, этот «Дневник» дает представление и об адском одиночестве поэта. Не могу сказать таких же доброжелательных слов о «Первом сне Максима Амелина»: что-то невообразимо дурацкое для меня, написанное как неудачный эпатаж. А вот о Рыжем как литературном критике его рецензии досадно мало говорят. Очень живая, пристрастная, «читательская» критика — в которой, конечно, сказывается его всеми признаваемая литературная эрудиция. Запомнилось особенно эссе о Софии Парнок. Очень советую перечитать.
Хочется понять еще вот что: Рыжий — это прочитанный и понятный поэт или все-таки до сих пор нет? Можно ли обвинить литсообщество в снобизме и отмашках от него — и можно ли в принципе сообщить о Рыжем что-то новое? Каюсь: у меня есть ощущение, что это давно исчерпанная тема, и наш разговор вряд ли ее актуализирует. Если Рыжего разбирать не как персонажа или социокультурный феномен, а как поэта, да еще и как продолжателя некой традиции, — теоретизировать и рассуждать тут просто не о чем, как мне кажется. Я неслучайно заговорил о Рыжем-концептуалисте и о Рыжем-непоэте в предыдущих вопросах: уход в эти стороны дает хоть какую-то перспективу для интересного разговора о нем.
Поэтическое до конца не познаваемо в принципе. И многое еще представляет загадку в связи с Рыжим. Скажем, меня всегда отдельно занимала реминисценция из Владимира Луговского — «девочке медведя подарили»: вряд ли она доступна сегодня многим говорящим о Рыжем. Но без понимания взаимосвязи с этим текстом, мне кажется, стихотворение Рыжего не распознать. У Луговского разыгрывается отчасти сказочная, отчасти мистическая история о неудаче. Возможно, как раз стоит обратить внимание на контекст этой «неудачи» и провести параллель с некоторыми другими текстами Рыжего, например “Еще вполне сопливым мальчиком…”. Или, например, стихотворение «Надиктуй мне стихи о любви…»: таинственная история, которая словно написана для утверждения романтического мифа о себе самом. И что здесь правда? Драки? Связи с урками? Биография книжного мальчика? То и другое в сложном переплетении? А спорить об этом применительно к нашему герою не перестают многие годы. И таких стиховедческих и биографических лакун предостаточно. Не говоря уже о загадке смерти.
Часто о Рыжем говорят как о «последнем советском поэте». Что есть «советскость» в поэзии? И что имеют в виду, когда воспроизводят этот штамп о Рыжем?
За ностальгию по СССР радостно хватаются те, кто сами ностальгируют, — и начинают преувеличенно считать это главным в поэте. Меж тем, ясно, что такой тип поэта мог сложиться только в 90-е — с их форсированной свободой, «уркаганством»; на уровне чтения здесь тоже ощущаются 90-е — как литература, открываемая вся сразу, классики в соседстве с современниками. И да, печаль по поводу перестройки, крушения империи, но скорее ностальгическая, теплая, лишенная ресентимента; принципиально отличная от той, что была у Дениса Новикова. Они с Денисом дети разных поколений, Рыжий не успел вкусить славы на закате советской эпохи.
Готовясь к нашему разговору, я понял, что главная черта Рыжего — его амбивалентность, неуловимость, способность уйти от любых определений — и в то же время воспользоваться сразу всеми. Порожденными и Золотым веком, и Серебряным, и советским официозом, и советским андеграундом. Невозможно сформулировать, что же такое было в этом мальчике, какая загадка наполнила его эпигонские стихи живым чудом, которое почему-то продолжает светиться в темноте. У вас есть свой ответ на этот вопрос?
Интересно, что то же самое говорил Абрам Терц (Андрей Синявский) о Пушкине, начал с этой «неуловимости» свои «Прогулки с Пушкиным». Что, конечно, в очередной раз доказывает присутствие Рыжего внутри традиции. По поводу «мальчика» — ну, в 26 лет и будучи кандидатом наук… Мне не кажется релевантным это определение. В любом случае, чтобы понять что-то, мы должны уйти от разговоров о социокультурном и вернуться к стиховедческому пониманию текста, к формалистскому «как это сделано», к «что сказано» и распознаванию культурных слоев. Только это — плодотворный путь к пониманию поэта.
В марте на Хлебозаводе состоялась премьера спектакля «Б.Р.», посвященного Борису Рыжему